Когда-то ходил в белую эту церковь на ВДНХ; и — точно растворялся в мистическом кристалле, где свет золотился и играл, нисходил и вздымался прозрачными, просвеченными синевато клубами.
Потом познакомился с людьми церкви — Георгием, монахом в миру, и молодым Иваном…
Сам не церковный, но тянущийся ростком души вверх, много говорил с ними, хотя… как поведаешь про обвалы все эти, обрывы, ямы, как расскажешь о сомненьях, чьи укусы ядовитей скорпионьих? Да и надо ли… Борись сам. Живи в себе.
Георгия перевели из отдалённого этого храма, Иван ушёл за ним, а он — идущий сейчас лесопарком, мимо оливкового, сонного, зеленоватого пруда — и вовсе перестал ходить в церковь…
— Александр! — слышит, и не сразу узнаёт молодого, с недавно отпущенной бородкой человека на велосипеде.
Здравствуй, Иван! — отвечает, узнав.— Как вы?
— Да, ничего.
— А Георгий здесь. Мы на прудах купались. Подойдёшь?
— Ага.
И пошли вместе, Иван вёл велосипед, Александр тянулся следом.
Пруд в забетонированных границах мерцал, перекипая рябью, и Георгий, стоя у велосипеда, переодевался.
Стар, крепок, сух.
И сильное рукопожатие.
— А видел тебя с коляской раз. Как малыш?
— Растёт. Лопочет, топочет. Маленький такой — а топочет, как слон. А что не окликнул?
— Да не успел.
— Я с тех пор в храме на ВДНХ-то и не был.
— Что ж…
Стояли, говорили.
Солнце играло.
Как объяснишь, что бьётся, рвётся, слетает с мистических лестниц в душе? Как?
Да и надо ли?
Стояли, говорили, улыбались друг другу.
Анклаву ангелов было тяжеловато — с одной стороны громыхала жестокая империя драконов, с другой поджимали анти-ангелы.
Белый ангел — верховный и сияющий — предложил:
— Что ж, давайте попробуем склонить их на свою сторону — сторону белизны.
— А как мы будет это делать? — спросил ангел часов.
Обычно он занимался огромными механизмами времени, в которых всё время что-то ломалось, портилось, сбоило.
— Единственным доступным нам образом — светом. — Объяснил верховный.
Ангел органов сказал:
— Но они не видят света.
— Не видят, — молвил верховный, — потому, что считают его не существующим. А мы поможем им думать иначе.
И ангелы принялись за работу.
Звучала волшебная музыка ангела органов, чудесные часы ангела часов вершили сияющую работу, ангелы цветов слали потоки волшебных, благоухающих… И всё это соединялось в световом потоке, который изливался на…
— Не пойму, — сказал зелёный, замшелый дракон, — что происходит. Раньше я с лёгкостью обращал людей в собственные чешуйки, а теперь они, распевая песни и улыбаясь, проходят мимо моих соблазнов.
— Да и у меня что-то не то, — молвил чёрный, когтистый. — Только хочу ухватить кого на крюк преступленья, так срывается, не хочет ничего такого совершать.
И драконы вздыхали.
Анти-ангелы, занятые обычно производством темноты, отчаяния, пустоты, скуки тоже недоумевали.
— Что ни сделаю, — говорил один, — сколько пустоты и скуки не произведу, вся она проливается мимо сосудов. И ведь сосуды созданы надёжно.
— А замечательное отчаяние, которое я, бывало, изливал литрами на людишек, всё пролетает мимо. — Заметил другой.
А ангелы работали пуще и пуще — волны сияющего света, переливавшего изумрудом и бериллом, текли и текли в соседние страны.
Текли, переливались, меняя состав драконов и анти-ангелов.
Один дракон поймал себя на том, что более не хочет внушать правителям военные мысли.
Другой — на нежелании ссорить людей.
Анти-ангел выбросил сосуд, в каком хранил безутешное одиночество, и стал с интересом поглядывать на необычные сияющие волны, текущие с неба.
Другой разбил кувшины тоски — ибо она стала ему противна.
— Смелее, — подбадривал верховный. — Ещё немного и мы окончательно победим.
И ангелы продолжали работу…
— С этим вот домом странные воспоминанья связаны, — говорила жена.
Проходили узкой провинциальной улицей.
Дом — жёлтый, кривоватый, двухэтажный, с небольшим палисадничком и тусклыми окнами.
— В детстве… что ль? Сколько мне было не помню, но жили скудно, у меня одно платье всего и было… И мужичок из этого дома — в лагере что ль пионерском? Не помню — говорил: У меня молока полно, залейся, мне полагается, приходи — дам. И я, наивная, пришла. А он пьяный, верно, заохал: Ой, сейчас нету, приходи через день…
Муж закурил, представляя развязку.
— И пришла, знаешь, во второй раз. А он вместо молока поцеловать меня попробовал. Помню — оттолкнула, убежала…
Пыль.
Много пыли в провинции…
Лучше ли пыль наших воспоминаний?
Останавливаются у дверей вагона — он массивен, животаст, с гитарою, она — худа и подвижна, как ртуть.
Произносят вводное: пожелание счастливого пути, и так далее, потом начинают петь.
Она гремит кастаньетами, и дуэт не плохой получается, в общем, не плохой.
Держа на руках крошечного сынка, жена на ближнем к дверям месте говорит мужу:
— Дать что-нибудь? Стараются ребята.
— Дай, — отвечает он, глядя в окно.
Она шуршит в сумке, кидает им в пакет мелочь.
— Ой, какой чудесный малыш! — восхищается худенькая женщина…
Через полчаса, ожидая жену у привокзального магазинчика и катая коляску с малышом, муж видит, как пара бродячих музыкантов выходит из того же магазинчика, причём на руках у женщины сидит очаровательная, светловолосая малышка.
Вот, кто даёт им силы — думает он, мизантроп вообще-то, пессимист…
Август плавит реальность жарою.
Гастролируют цирки с соседних планет.
Вспыхивающие разноцветно огромные медузы качаются на трапециях.
Наездницы о трёх головах — но все с улыбками — скачут на фиолетовых птицах без перьев, и только кожистые крылья их дают возможность понять, что это действительно птицы.
Вот взлетают они, кружатся между медуз, медленно тающих в воздухе.
Шутки клоуна добродушны, а сам он меняет обличья легко, как люди меняют одежду.
Вот — в образе говорящего слона — он уходит, чтобы предоставить место порхающим мамонтёнкам, которые никогда не вырастут во взрослых мамонтов.
А это необыкновенный снег — падая с купола, он превращается в замечательные цветы.
И дети счастливы, счастливы…
— Корни не забыли?
Дети шуршат пакетами.
— Нет, нет.
Автобус переполнен, и у всех — свои корни.
У одних целлофановые пакеты покрасивей, у других — победнее.
Но — нельзя же вообще забыть про корни? Как вы считаете.
— Мама!
— А, доча?
— А мне всегда возить эти корни с собою?
— Конечно, дочь. Ведь они твои же!
Попробуй отрезать хоть маленький кусочек — изойдёшь болью.
Старики таскают свои — тяжелые, массивные, все в узлах; кто в сумках тащит, кто в портфелях…
Иные в земле воспоминаний, иные почище, но довольно грязные, в общем, у всех, и тут уж ничего не поделаешь.
Вынуждены.
Приговорены к этому.
Вам нравится?
Вагон электрички был наполовину пуст, тем не менее, эта кривая, и точно печёная бабка села рядом с ними.
Малышок спал в коляске, и она начала говорить с женой о правильном дыхании, о том, кто и что писал про это.
Муж, обливаясь потом, думал — Вот не повезло...
Августовская жара текла, растворяя в себе мир; электричка тронулась, замелькали пригороды, потом потянулись пёстрые дачные посёлки.
Сошли.
Старая платформа, неровная по краям, местами была замшелой, иногда пугая внезапностью выщерблин…
Муж обернулся внезапно — та бабка шла за ними.
Так вот встретишься с судьбой, подумал с кривой усмешкой...
Но бабка свернула куда-то...
И дальше потёк обычный, долгий, напряжённо-жаркий дачный день, с вялым перемещением в пространстве, с устроением, после недавнего строительства, быта, а когда оказалось, что пора уезжать, ощутилось — день пролетел, промелькнула его лента, и вот — снова платформа, замшелые края, и люди, нагруженные корзинами, рюкзаками, сумками, люди, увы, чем-то столь похожие на разводимую ими картошку и редиску...
Дракон. Ну давай же.
Искатель счастья. Что?
Дракон. Оседлай меня, и…
Искатель счастья. И что же будет?..
Дракон. Мы помчимся за счастьем. О, не помчимся даже — полетим. Видишь, какие у меня крылья?
Искатель счастья. Ты серьёзно?
Дракон. Серьёзней некуда. На ком же ещё летать, как не на мне? И — с кем же ещё искать счастья? Особенно для всех. Ты ведь ищешь для всех?
Искатель счастья. Ну да, конечно…
Дракон. Вот. Раз для всех — то я самый подходящий для этого дела дракон. Тебе ведь для себя счастья не нужно?
Искатель счастья. Разве что чуть-чуть…
Дракон. И своё чуть-чуть ты получишь.
Искатель счастья стоит и глядит на дракона, встретившегося на пути.
Он стоит и думает.
Ведь драконов, думает он, раньше убивали в сраженьях, и сраженья эти были сложны, а теперь… что получается? Сам дракон предлагает прокатиться на нём, — да ещё и за всеобщим счастьем?
Ужели это возможно?
Дракон. Возможно, возможно. Что же тут думать? Видишь же — какой я милый, симпатичный дракон.
Искатель счастья видит.
Действительно, дракон, хоть и велик, достаточно мил — он не плюётся пламенем, с клыков его не капает яд, да и не клыки это как будто вовсе — а вполне аккуратные, не очень острые, правда весьма большие, зубы. И хоть и блещет драконова чешуя — но блеск её серебряно красив, и даже отливает подлинным золотом.
Дракон. А и не сомневайся. Чешуя у меня местами серебряная, а местами золотая. И металлы подлинные, высокой пробы. Видишь, как сверкают чешуйки? Понимаешь теперь — мне ничего не надо для себя. Только счастье для всех. И… о чём же ты ещё думаешь?
Искатель счастья. А ты знаешь, где его искать?
Дракон. Счастье-то? Тоже проблема… пролетим лабиринтами библиотек, и втянем в себя мудрость свитков, папирусов, палимпсестов, книг, потом уже опылим этой мудростью реальность…
Искатель счастья. То есть явь?
Дракон. Ага.
Искатель счастья. Не забудь — в ней множество ям.
Дракон. А мы на них мудростью. Вот их и затянет.
Искатель счастья. А потом?
Дракон. Потом? Потом понятно что… Промчимся алхимическими лабораториями, найдём философский камень, и вперёд…
Искатель счастья. То есть?
Дракон. Облучим всех мудрой игрою философского камня, и все будут счастливы.
Искатель счастья. Так просто?
Дракон. А чего же тут хитрого?
В самом деле, думает искатель счастья, ведь я прошёл многими дорогами, и из каких только ям не выбирался, я плыл морями, чья глубина не поддаётся исчислению, я искал и там, и тут, и в конце концов, опыт же должен сложится в результат?
Дракон. Конечно, должен. Гляди, как я умею улыбаться.
И он улыбается.
Улыбка его сияет.
Она великолепна, думает искатель.
Дракон. Видишь? Разве лживый дракон мог бы так чисто, честно, ясно улыбаться?
И улыбнувшийся в ответ искатель вскакивает на дракона.
Он не понимает, что происходит.
Как и почему всё лучшее, жившее в его душе в один момент вытягивается, испаряется, превращается в ничто, как грубость, подлость, низость — и всё, от чего он так стремился избавиться — становятся его подлинным содержанием, и липким гноем вытесняют из души самую душу… И уж совсем никак искатель счастья не смог бы объяснить, почему он стал одной из чешуек в панцире чудовищного, брызгающего пламенем, роняющего яд с клыков, ужасномордого дракона.
Дракон сыто облизывается и улыбается — на этот раз своею подлинной, жуткой улыбкой.
— Ещё бы, — говорит он, — моя чешуя не была такой шикарной. Она ведь состоит из таких хороших людей. И все были искателями счастья. Всеобщего.
Смех его резок.
В пространстве парят другие драконы — столь же уродливые и со столь же прекрасной чешуёю.
Один из них опускается ниже, ниже…
— Как у тебя?
— Да, нормально, — сыто отвечает собеседник последнего искателя счастья. — Кажется, последнего превратил в свою чешуйку.
— Ну, не поддавайся иллюзиям, — отвечает первый. — Этот народ никогда не кончается.
И, брызжа пламенем, но при этом разговаривая о своём, драконьем счастье, плывут они в синеве небесной, омрачая её маревом злобы, алчности, цинизма…
И вот драконы, так легко превращавшие в чешую свою даже лучших людей, призадумались…
Нет, не то, что им показалось это не хорошим — у драконов своё представление о нём — а просто…
— Нам же надо как-то меняться! — сказал громоздкий огненный шар, вернее — дракон.
Другой — весь перепончато-белёсый — воскликнул:
— А зачем?
— Затем, — объяснил огненный, — что те, кто не меняются — погибают.
И он отпустил на волю одну из чешуек…
Человек, некогда обращённый в неё, вздрогнул, подумав: Что же я делаю? К чему призываю других? Как живу?
И ему стало плохо, он понял…
— Вот так, — сказал огненный. — Последуете моему примеру?
Хребтисто-шипастый зелёный и бурый, покрытый не то мхом, не то плесенью последовали…
Люди будто получали внутреннее зеркало, поглядев в какое, ужасались — своим словам, делам, поступкам.
Драконам становилось чуть легче летать, но… всё равно: в силу драконьей сущности они не могли отпустить многих, и вовсе остаться без чешуи.
— Выдумал всё этот огненный, — ворчали некоторые. — Зачем нам меняться? Нам надо поглощать других, превращать их в свою роскошную, блестящую, драгоценную…
Процессы смешивались, переплетались, становились неуправляемыми…
Люди говорили хорошие, правильные вещи, но в глазах большинства были предателями и лгунами…
И был ли выход?
Библейское молчание тверди не допускало чрезмерного оптимизма.
Клиент. Какая-то…несколько странная фотография…
Фотограф. Находите?
Фотостудия.
На стенах — чёрно-белые портреты, и пейзажи, чья замысловатость отдаёт готикой.
Фотограф рассматривает фотографию.
Клиент. Тут я скорее женщина.
Фотограф морщит лоб.
Фотограф. Действительно. Как-то странно. Ведь я снимал вас.
Клиент. Мне и самому кажется странным. Видите ли, я не собираюсь скандалить, просто хочу понять.
Фотограф. Третий случай уже у меня. Когда я снимаю кого-то, выходит… некто другой. В данном случае — другая.
Вертит снимок. Подносит его к глазам.
Фотограф. Действительно женщина. Как так могло получиться?
Клиент (оглядывая пейзажи). А что за пейзажи странные такие?
Фотограф. Эти? Это я фотографировал сны.
Клиент. Как так?
Фотограф смеётся:
— Ну, шутка, шутка… Я снимал различные места нашего города, а получалось… Ну в общем, что получалось.
Клиент подходит ближе.
На снимке расселина, ущелье, из которого вверх лентой идут дома — невиданных форм, все удлинённые.
На другом — лестницы, парящие над бездной, лестницы, нигде и никак не закреплённые.
На третьем собор, мощно рвущийся в пласты неба; собор, сквозь который прорастают ветвистые деревья с листвой, частично ободранной осенью.
Клиент. Да. Странно, правда. Фотографию оставлю себе. Но, знаете, перефотографироваться у вас мне совершенно не хочется.
Фотограф. Понимаю.
Клиент уходит.
У двери он задерживается на несколько секунд, будто думая, не оглянуться ли, но потом решительно выходит на улицу.
Звякает колокольчик.
Фотограф глядит на собственные фотографии.
Вслух: Необъяснимо.
За спиной слышится: Кхе-кхе.
Фотограф вздрагивает, оборачивается…
Сухонький старичок в странной мантии и старинных очках сидит в кресле.
— Ну почему необъяснимо?
— Кто вы? И когда вы вошли?
— Вошёл? Ну, скажем, только что. А кто? Ну… тот, кто объясняет.
— Объясняет что?
— В частности этот случай.
— И?
На счёт внешности людей… Бывает, знаете ли, такая алхимическая игра сути, при которой обычная действительность отступает, давая место реальности, о которой мы мало ведаем. Вы сняли прошлые воплощения этих людей.
— Такое возможно?
— Странное дело — видели результат, а спрашиваете.
— А…
— Ну а пейзажи — это прошлое, наслоившееся на будущее.
— И вы…
— Я просто алхимик. Бывает, выходите на улицу, а реальность там тормознулась… или умчалась вперёд — на пару веков, скажем. Кхе-кхе…
— Не морочьте мне голову. Вы хотите сняться?
— Сняться? Но я получусь у вас в виде средневекового палача. Или с лицом человека 23 столетья.
— А давайте попробуем?
— Нет, уж лучше я вернусь в своё фото.
Старичок встаёт, полы его мантии волочатся за ним.
Сделав несколько шагов, он поворачивается к фотографу:
— Бывает, что и манекены оживают, и гробы приносят в дом, где никто не умер. Так что…
Совершенно спокойно, будто это и впрямь обыденность, он подходит в одной из фотографий, и по сияющей, серебристой, невесть откуда взявшейся лестнице поднимается внутрь.
Фотограф глядит на фотографию, где не было никакого старичка, — в которую тот вошёл, и исчез в ней, растворился, слился с замысловатым фоном.
Фотограф. Главное, никому не рассказывать. Впрочем, как тут не рассказывать? Приходят же, сниматься будут…
Он глядит в окно.
Улица совершенно обыкновенна — не считая того, что мимо дома проходит давешний старичок. Правда, в современной одежде.
— Спокойно, — говорит себе фотограф, — мало ли похожих лиц.
И он возвращается к своим работам.
А что ему ещё делать?
— Не сходить же с ума! — лукаво улыбается старичок — оборачиваясь, и исчезая в пространстве.