Александр Балтин

АБСУРДНЫЕ ИСТОРИИ

Заблудившийся алхимик

Тинктура, гладко и лаково бликовавшая синим, в сочетании с корнем оникса дала неожиданный желтоватый отлив. Отмерив на тонких и изящных весах необходимую порцию белого порошка, алхимик взял серебряную лопаточку и всыпал рассчитанную дозу в толстопузую колбу, куда добавил раствор купороса, блеснувшего малахитовой зеленью, после чего долил изначальный раствор. Смесь тотчас заиграла золотисто, будто любуясь собой; а тонкие языки пламени ожидали уже, танцуя, сладкой и славной работы. Белый дым окутал слоисто лабораторию. Алхимик чихнул, сняв очки, протёр глаза, и, уверенный в очередной неудаче, стал прибираться не спешно.

С толстым томом подмышкой, посверкивая безоправными очёчками, спускался он по лестнице — знакомой донельзя, шершавой лестнице из грубого камня — когда вдруг стал, оглушённый тарахтеньем неведомого агрегата — тот, рыча, фырча, посверкивая круглым циклопьим глазом пронёсся мимо, и седок на нём обернулся на миг удивлённо. «Железный дракон? — подумал алхимик, — Верно, переборщил с альфа-бетой кранавиуса…» Он шёл по улице, погружённый в расчёты, и цифры, мелькавшие в мозгу, не давали увидеть изменившиеся городские пейзажи.

— Ну и пугало! — Вдруг услышал он; тиски формул в сознанье его разжались, и, будто выныривая из водоёма мысленных трудов, он увидел стайку молодых людей, один из которых тыкал пальцем в него — придворного алхимика князя Рудольфа… но во что одеты они — эти молодые люди! — что за узкие штаны из грубой, синеватой ткани, к тому же разрезанные на коленях? Что за дикие балахоны? И… они — эти парни — испускают дым, вынимая изо рта тонкие, белые палочки…

Ужас винтом вворачивали в точный и тонкий мозг алхимика; властная, косматая рука глубже и глубже вкручивала его в серо-янтарную плоть мозга, — когда учёный увидал дома: гладкие, высоченные дома, играющие и бликующие сплошным стеклом, уходящие в небо, стакнутые с облаками — а мимо него, познавшего бездны, летели, грохоча, железные телеги: телеги крытые, быстрые, без запряжённых в них лошадей. И вместо привычной брусчатки под ногами была серая гладь улицы — улицы, покрытой неизвестным, твёрдым, плоским составом…

Корень оникса в этот момент распускался причудливой химерой, превращаясь в князя мира веществ, наливаясь новыми свойствами, брызжа золотистыми звёздами смеха…

Карина

Папарацци караулят возле отеля — аппараты наизготовку — ждут они третий час, ибо должна, наконец, выйти она — Карина: открытие последнего года, просиявшая в двух фильмах сразу, она — великолепная, чувственная, талантливая, не виданная никем… Да, да — не виданная, не дающая интервью, не появляющаяся на тусовках, и даже не подловленная ни разу ими — папарацци…

Вихорь какой-то: тени мелькают, двери отеля распахиваются — но кто? Что? Закрутилось движенье, и лимузин отчалил в никуда. Неужели опять неудача? Да!

Знаменитый кинокритик — О! властный, умелый, испортивший не одну репутацию, и зажёгший не одну кинозвезду — дал пресс-конференцию, говорил на которой лишь о Карине, о её блеске и таланте, ловко уходя от вопросов о её жизни, прошлом…

Продюсер, сделавший Карину, сидит в студии кибергения. Продюсер курчав, слегка пьян, доволен — любит он калейдоскоп жизни. Кибергений, поедающий чипсы из миски около одного из мерцающих экранов: Ну как тебе новый образ? — Что надо — путь будет теперь отвязной стервой! Рыжеволосая стерва — то, что надо после милой кошечки.

Хрустя, кибергений вопрошает: И долго ты намерен продержаться? — А долго и не надо, — отвечает продюсер. — Год ещё — и хватит вполне. Где Карина? Нет Карины. Влюбилась, вышла замуж, уехала в Австралию. Ха-ха… Ладно, давай матерьялы я на пресс-конференцию двинул.

Кибергений, оставшись один, пялится в экран — на созданную им красотку. Подмигивает ей — Ну как, подруга, живём? Потом, позёвывая, идёт на кухню, а когда возвращается, чашка кофе падает у него из рук, разбивается…

— Ты? — В кресле сидит она — Карина.

— Не ожидал?

— Ты не можешь тут быть! Тебя нет!

— Неужели? А по-моему — вполне есть. Гляди-ка, — она встаёт, поворачивается, демонстрируя фигуру. Опять садится.

— И… что ты хочешь?

— Быть.

— Но ты не можешь быть без нас!

— А вы — без меня. Смотри-ка…

В экране, где только что было изображение Карины, остался фон — только фон, без неё… Кибергений кидается к монитору, двигает мышкой — появляется интерьер, но снова, снова в нём нет Карины… Рыжая стерва уже рядом… Хрустит его чипсами.

— Звони продюсеру, мальчик. Новые условия.

Продюсер — перепивший вчера — выдернут звонком из провалов сна, сопит, отвечает: Что… да… через час буду…

Он встаёт, охая, идёт в ванну, умывается, фыркает.

И, глядя на некрасивое, всё в шишках лицо в зеркале, бормочет: Приснится же такое… Карина какая-то…

Удлинившийся маршрут

Тысячу раз гулял здесь — мерно, по убитой, истоптанной тропке шёл и шёл вдоль реки — серой, отливающей коричневым, и некрасивой даже летом, вдоль бетонного скучного, серо-белого забора, за которым громоздился мини-Вавилоном советский завод — некогда важный, могучий, ныне выродившийся — во что? Он не знал, идя, гуляя, разглядывая кубы и параллелепипеды корпусов, наползавшие друг на друга — но больше внимания обращая на внезапную ссору уток, на полуповаленное дерево, ажурным мостком перекрывшее реку… Сейчас, в начале декабря, серого и бесснежного, в ранней потьме, мечтая о снеге, совершал в бессчётный раз оный маршрут, глядел на поблёскивавшую от огней заводских корпусов гладко-коричневую воду и, поднимая голову, видел отсветы на небесах — малиновые, розоватые, сиреневые… когда нечто дрогнуло, завибрировало натянуто в душе — не слишком ли долог путь? Завод тянулся и тянулся, будто ставшая бесконечной река пугала, цвет её густел, делался чёрным. И новые вырастали коробки и кубы, стянутые висячими лестницами; он шёл и шёл, шёл по нелепо удлинившемуся пустынному маршруту, мечтая, чтобы это было сном, и осознавая абсурдом наполненную реальность яви…

Восемнадцать дней

Коричневая раковина исповедальни в недрах католического собора. Решётчатая тень на лице пастора.

— Отец, а я жду не дождусь, когда кончатся эти 18 дней.

— Ныне никто не знает, сын мой, что грех, что нет.

Вчера объявлено — всеми информационными агентствами, большинством телеканалов и газет — миру осталось существовать 18 дней. Все правительства бессильны. Законы низвергнуты. Вы можете доживать эти дни, как хотите…

Бесконечный загул — продукты и алкоголь отпускаются даром. Поезда ходят? Иногда — да. Билет в Швейцарию не нужен — а я всегда мечтал побывать там.

Вихри дискотек, вечеров, венские балы.

Богатые раздают богатство — впрочем, кому и зачем теперь нужны деньги.

Обречённые больные ликуют — не они одни обречены.

Вихри. Калейдоскопы, круженье всего и вся.

— Как ты?

— Как никогда! Мне кажется, я могу плеваться огнём.

Некоторые не выходят из состояния медитации, другие — из загулов.

Службы в церкви упрощены. Впрочем, священники иногда бывают столь пьяны, что вообще служить не способны.

Как интересно! — восемнадцать дней.

Я ходил к исповеди — но это бесполезно.

Восемнадцать коротких дней, слепящих шаров, торжествующих бездн…

Нелепый завиток истории

 Щербицкий вставляет кассету в видеомагнитофон — почти недоступный для советских граждан, и — возбуждённо, с выпученными глазами — говорит: Нет, ты послушай, Костя, что этот хлопчик буровит! И где не пойму…

Свистя, захлёбываясь дыханьем Черненко глядит на экран, с которого Горбачёв вещает о непонятном — кощунственно, уверенно, нагло.

— Это хто вообще, Володь? — спрашивает Черненко.

— Да Мишка Горбачёв!

— А что он несёт? Какая перестройка? Какое ускорение? Вызвать его да поспрошать…

И вот Горбачёв — молодой, верноподданный — на красном ковре стоя,глядит кассету с собственным нелепым — при советской незыблемости — выступлением. Он таращит глаза, он пожимает плечами, он не знает, кто и как слетал в будущее и записал его выступление — ибо будущего — такого — уже нет, ибо вышибут его из партии, ибо…

Живите сыто, господа!

…горшок? Стало быть — горшок…

Город ветхий и крепкий, основательный и уютный; город процветающей сытости и внешней церковности, город кастрюль и сковородок, пышных кухонь и отчётливых смыслов.

На одной из площадей возведён монумент материальности, на другой — сытости; они похожи — мощны и полногруды, с плоскими, безвыразительными лицами.

Некогда в городе ветвилась мысль, жили поэты, философы и музыканты, жители слушали их и — худели, и цвет лица становился землистым, и появлялось равнодушие к вещам. Тогда, собравшись и не пустив на собрание болтунов, порешили отдать власть горшку — о! он огромен, бокаст, тугие стенки его сверкают и содержание всегда варит то, что можно съесть…

Горшку выделили дворец, подобрали штат (одних постельничих пять штук, дабы не переварился) и зажили счастливо под унылой его сытой мудростью… Философы были сварены — правильное решение! Одобрительно гудели торговцы, — а голенастые, тощие рифмачи и музыкантишки бежали — не оскверняют больше наших улиц, не отравляют нашего воздуха.

В пивной изобилье янтарного счастья.

— Как там наш отец родной?

— Газеты пишут — всё хорошо. Варит.

— Ну тогда ещё по кружечке.

Сытый рай торговцев. Отчаянию и мысли — нет.

Детей и школьников водят к монументам сытости и материальности возлагать цветы. Пестреют букеты.

В газетах пишут о горшке, о распорядке его дня, о блеске его крутых боков, ещё — об успехах торговли и прочих приятных вещах.

Все дебелые дочки благополучно пристроены замуж — за пузатых отпрысков достойных семейств — а недостойных нету…

Вечность? Вечен только блеск монет, этих замечательных кругляшей. Жизнь души? Не знаем её. Весы взвешивают хлеб, колбасу, мясо. Кто взвешивал душу?

В трактире: Дай-ка, хозяюшка, жаркого с подливой, да пивка не забудь! Как там наш отец-то?

— Всё хорошо. Варит.

Живите сыто, господа! Никого не занесёт из отчаянной, брызгами солнца пронизанной гофманианы, чтобы расколоть, раздробить любезный вам горшок, и счистить белый жир с ваших некогда янтарных мозгов.

Живите сыто…

Рыцарь и сторож

 Сторож в музее видел это не раз (сначала страх растворил двери сознанья, затем в них вошла привычка) — рыцарь со старой картины выходил, как из дома, и шёл по залам музея. Латы его скрежетали, и копьё тупо тумкало о пол… Он останавливался у иных картин, пристально глядел в них, но лицо его смуглое ничего не выражало. Он шёл и шёл, а сторож следовал за ним, не зная, что предпринять, и чувствуя, что рыцарь не видит его, будто он был призраком…

Постепенно сторож полюбил почти еженощные прогулки рыцаря, приятно было идти за ним, зная, что к рассвету тот вернётся, как домой, в свою картину, и утренние посетители музея не заметят ничего…

Сюр

Жильные стволы гробов. Чтобы текла монета, они требуют наполнения. День что ли не задался?

Утром был куплен простейший, и даже выбор венков ограничился красно-зелёным примитивом.

Новый клиент был молод и вихраст, и сотрудница, умело играя лицом, изобразила скорбь.

— Меня интересуют костюмы, — сказал парень спокойно, как будто речь шла о грибах.

— Какой размер? — поинтересовалась сотрудница.

— На меня, — невозмутимо ответствовал пришедший.

Некоторое удивление она попыталась скрыть: Не расслышала?

— Ну да, на меня.

— Но...знаете...

— А что вас удивляет?

— Обычно...

— Ах да, — ответил он твёрдо, — просто я умею управлять собственной смертью.

Гробы улыбнулись в ответ.

Вам доводилось иметь дело с людьми, делающими подобные заявления?

Обычный, серый, текущий дождиком день.

Миссия невыполнима

С тихим щелчком, сопровождавшимся синеватым свеченьем, появлялся в его одинокой комнате, говорил, что он из будущего, что путешествуют многие и давно, но не праздно, имея определённые цели — готовя это самое будущее, высветляя в прошлом заскорузлый негатив. Появлялся, говорил, что ему — такому нищему, одинокому — суждена великая миссия, и он должен начинать работать уже сейчас, не откладывая — и он сиял, сиял, потом стал делиться с соседями, говорил им о миссии, и в одном из санитаров — когда приехала белая, фантастическая машина — находил нечто схожее с гостем из будущего, и подмигивал — мол, ты-то меня понимаешь…

Ангел-соблазнитель

— Ровно виси.

— Слышь, мужик, дай мне спуститься.

— Ровно виси, говорю. Ишь паучок. Видишь, что у меня тут?

И поиграл арбалетом.

Отдыхал на лоджии, удобно расположившись на старом, продавленном диване, и вдруг — верёвка сверху и по ней деловито ползёт мужик. Быстро выхватил арбалет, и, направив на мужика, рёк:

— Висеть!

Охнул и повис.

— Поговорим? — Спросил, поигрывая устройством.

— Слышь, мужик, отпусти. Рухну.

— Не рухнешь, милок. Отвечай — кто таков?

— Ох, и надоел ты мне! — Ответил мужик, и крылья, шурша, расправил — большие, кожистые.

— Э-э-э, постой…

— Кто-кто. Ангел-соблазнитель я. Кошмар твоего соседа. Видишь — вынужден человеком прикидываться.

Голова его кожисто замерцала, черты сгладились, потемнели… отпустив верёвку, он полетел, полетел…

— Ща я тебя уважу, — крикнул отдыхавший на лоджии, прицеливаясь.

Но тот, улетевший, таял в воздухе.

Бывает.

К. и А.

Ксаверий и Антон. Старший и младший. Схожести — ноль. Старший высок, костист, злоязычен, младший — добродушен, чуть полноват, всегда ровное тёплое настроение.

Кто знает, что порождает ярость? как прорастают зёрна её — кто знает?

— Почему у тебя всё выходит, а?

Антон пожимает плечами и глядит добродушно.

— Улыбаюсь, должно быть, жизни.

Да, с улыбкой, легко, не напрягаясь получает желаемое.

Старшему нужна щель — чтобы втиснуться в неё, чтобы пролезть к цели… Цель иллюзорна — не достигает её никогда. Он не может смотреть на брата, не может терпеть его добродушие, угодное…

— Выпьем, а?

— Давай, — пожимает плечами младший.

Старший — много пьющий последнее время — быстро наливается свинцовой, затапливающий…

— Почему, а?

— Что почему?

— Почему у тебя всё всегда получается?

— Не знаю…

— Потому, что ты гад! Да — гад!

Кинутая бутылка совершенно случайно попадает младшему в висок.

Два брата.

К. и А.

Зубная слава

Утро майское, нежное, полное золотым теплом уютного солнца.

Поставил чайник, мурлыкал нечто, умываясь, когда вспомнил про зуб, про завтрашний визит к стоматологу…

Поскучнел, а язык скользнул в зазубристое ущелье, однако, вместо оного, мягко и толсто, скользнул по округлому, крепкому зубу. Что за чепуха? — подумалось. — Может ошибся? Но нет, невозможно — язык всегда знает провалы, изъяны, неточности зубного рельефа — и, да — там, где вчера зияла неприятная, напоминающая рану загогулина, ныне был зуб.

Позвонил стоматологу — после завтрака, конечно, который поглощал, жмурясь от удовольствия — отменил визит.

На вопрос о причинах, ответил — Не поверишь.

— И всё же? — настаивал стоматолог (приятель по совместительству).

Он сказал.

— Не может быть, — выдохнула трубка.

— Говорил же не поверишь!

Долго уговаривал заглянуть всё же, и вот сидит в кресле, с раззявленным ртом, не ожидая чего-то плохого или страшного. Водоворот света плещет в глаза.

Недоумённое мычанье приятеля, праздно-ненужные зонды…

— Н-да… не видано…

Шёл по улице напевая.

Вечером неожиданный телефонный звонок вырвал из домашнего — вкусного, как варенье — одиночества: одной весьма известной — не то, что совсем уж жёлтой, но желтоватой — газете захотелось взять у него интервью.

Согласился.

Говорил с корреспондентом два часа, дал фотографии.

И — закружило.

С телевиденья приезжали, с радио; интервью, суета — радостная, в блёстках — и деньги потекли, посочились, и неудачливость забыта…

Вот господа из влиятельной партии — три седоватых, властных политических игрока, улыбки которых столь же профессиональны, сколь пусты — принимают его в пышном офисе. Дубовые панели покрыты приятной резьбой, а кожа кресел прохладна и красива.

— Вы нам нужны. — Первый.

— Необходимы. — Второй.

— Вы феномен. — Третий.

— Вы станете лицом партии. — Первый.

— Наши идеи… они, озвученные вами, будут иметь грандиозный успех. И потом… — вульгарный перебор пальцами разве что не сопровождался шуршанием купюр.

И вот он выступает с трибуны. Говорит горячо, закручивая виртуозные словесные обороты, жестикулирует уместно, исподволь любуясь собой.

Слушают.

Тычут пальцами — Гля, гля, это тот, у которого зуб сам вырос. Надо ж! А чё? Верно, правильная партия, если он с ними…

В пентхаусе жить уютно.

Пусть август грустью веет, пусть ничего толком ты не сделал в жизни, а уютно, хорошо, и вот только язык… неужели? Не может быть! — резко падает в чёрный провал, где так мило, твёрдо появился вырвавший его из безвестности зуб.

И что — опять звонить стоматологу-приятелю?

Прискорбное пенье

Переносил цветок — медленно двигался с ним по коридору родного учреждения — горшок был толст, неудобен, а крупные листья цветка касались рук, и вдруг — встал, подчиняясь неожиданному порыву, и запел — ясно, высоко, чисто. Голос его сиял, люди — знакомые, скучные люди — выглядывали из разных дверей, качали головами — Да у тебя талант! А мы и не догадывались. — Оставив свои кабинеты, сновали вокруг него, хлопали, цветок был изъят из рук.

Он сиял, как его — звучавший дивно — голос.

Дома начал петь с порога — и хлопотушка жена обмерла: Да неужели! Теперь ты станешь знаменит! С таким голосом нельзя прозябать! — она взмахивала руками и глаза её умилённо слезились. — Тебя примут на сцену в лучшие театры мира! — Он закончил одну арию и приступил ко второй — уже на кухне. — Мы увидим Париж, Нью-Йорк, Милан!

Старые фотографии — тонкая сепия, приглушённость прошлых лет — мелькали в воздухе; к ногам летели цветы, и города аплодировали ему, а эта дура, эта давно надоевшая дура всё трещала и трещала, и он схватил нож и пырнул её, будто избавляясь от прошлой жизни, схватил нож — и пырнул, и пел, пел…

В краткий промежуток, в тишину ворвалась телефонная трель, и в трубке, клокоча и напористо играя, цвёл пением голос его друга-бухгалтера, за спиной которого на старой, опостылевшей, супружеской кровати лежала такая же безнадёжно мёртвая жена…

Не пренебрегайте посланцами судьбы!

Капустный скрип заснеженных дорожек был приятен, приятен… Ветвились они — бело-синие, желтоватые, коричневые — созидая причудливую карту, и благодарный взор исследовал её блуждая по островкам и архипелагам.

— Это какой дом, не подскажете? — раздалось за спиной.

Он обернулся.

— Шестнадцатый.

Мужик, одетый во всё чёрное и с чёрной же сумкой на колёсиках, поинтересовался: А третий подъезд где?

— С другой стороны обойдите.

— Точно?

— Ну да. Я там живу. А вам к кому?

— Я в 92 квартиру.

— Я живу в 92.

— Что вы! Это ж моя квартира!

— Чепуха какая. Вы в своём уме?

Капустный скрип под ногами стал мерзким, тяжёлым, навязчивым… Белизна февральского дня меркла на глазах — подходил к чёрному незнакомцу, лицо какого казалось тяжёлым — будто сумраком пронизанным изнутри.

— Я живу в 92.

— А вот мои документы. Хотите поглядеть?

И он протянул бумаги, и я, вышедший на прогулку, обогнувший привычный парапет, полюбовавшийся кустами-ежатами брал листки — шуршащие, лёгкие, таявшие на глазах — как и незнакомец — ставший зыбким, струистым — наконец вовсе растворившийся в колком воздухе, где на миг задержалось его — хрипловатое:

— Никогда не пренебрегай посланцами судьбы.

Недоумевая, я продолжил прогулку.

Вот вам и дом

А дом интересен был, интересен. Угловой, кремового цвета, двухэтажный, казалось, почему-то — купеческий, и квартиры, должно быть, уютны, просторны. На первом этаже располагались почта и продуктовый магазин, а вот второй, жилой явно не давал покоя, бередил воображение. Обходил дом много раз, и всё представлялось — полы, крашенный красным, на столе гудит самовар, в горке красивый фарфор… Заметил однажды: одна из дверей без кодового замка — редкость ныне; зашёл наугад, зачем — сам не знал, не ведал… Чистая лестница, и одна из квартир открыта — своеобразное приглашение, что ли? Зашёл, и — как, не понял — дверь затворилась, да со хлопком, мощно. И пол был крашен красным, и самовар уютно гудел, и фарфор в горке переливался красиво. Но дверь, дверь… Открыть невозможно, да и не было двери: гладкая литая стена. Сядь, попей чайку с твёрдыми пряниками, услышь плавающий, растворённый в воздухе звук — Тебе не выбраться отсюда, грешный, нечего было мечтать войти…

Вот вам и дом


© Александр Балтин, 2012

произведения автора

на главную страницу